А.И. УТКИН ЗАПАДНАЯ ИНТЕРПРЕТАЦИЯ ПРОТИВОСТОЯНИЯ
А.И. УТКИН'
ЗАПАДНАЯ ИНТЕРПРЕТАЦИЯ ПРОТИВОСТОЯНИЯ
В чем была слабость подхода западных политологов, не сумевших предсказать гигантскую трансформацию, происшедшую в России в последние десять лет? Автор предпринимает попытку провести собственный анализ накопившейся за полвека интерпретационной литературы на Западе и высказывает свое мнение по этому вопросу.
Эмоциональная буря, поднятая холодной войной, представила мировой конфликт России и Запада как столкновение тоталитаризма с демократией, в то время как на самом деле это была исторически обусловленная враждебность догоняющего и догоняемого, враждебность боящегося за свои позиции Запада и стремящихся ускоренно модернизировать свое общество "нетерпеливцев", революционеров — от Ленина (по нисходящей) до Брежнева. Когда-нибудь историки выразят недоумение по поводу смертельной вражды двух обществ, одно из которых охраняло свои идеалы, а другое стремилось приблизиться к ним в максимально короткие сроки (применяя при этом жесточайшие внутренние меры).
Вопрос о холодной войне как о столкновении двух потоков, движущихся с разной скоростью, но к единой цели (массовая "энергизация" общества за счет приобщения к высшим мировым научно-культурным достижениям) стал просматриваться явственнее лишь с крушением коммунизма как неадекватного способа догнать Запад. Однако понадобилось несколько десятилетий, чтобы увидеть эту проблему в ясном свете драмы "модернизации". А на протяжении критического периода 1950— 1990 гг. передовая западная политология отделяла в дихотомическом изображении проблему "коммунизм - капитализм" от проблемы "развитой - развивающийся мир". Парадоксальным образом вторая проблема попала в тень первой.
Подлинными интерпретаторами противостояния между Западом и Востоком во второй половине XX в. были не биографы Сталина и Трумэна, а теоретики "модернизации". Обратим внимание на эволюцию их теорий.
В теориях, объясняющих мир, догоняющий Запад, наиболее видной частью которого была Россия, в указанное 40-летие сменилось четыре основных подхода.
Первый, "модернизационный", период доминировал в 1950-1905 гг. Он базировался на солидном идейном багаже.
УТКИН Анатолий Иванович - доктор исторических наук, профессор, директор Центра международных исследований ИСКРАН.
В середине XX в. активные сторонники "модернизационного" подхода — Т.Парсонс, А.Инкелес, У.Ростоу, К.Кер, Л.Лернер, Д.Аптер, С.Айзенстадт — при всех нюансах разделяли несколько базовых ценностей: мир представляет собой единую систему, устремляющуюся "общим строем" к единому будущему; среди общей когорты держав различимы два типа — традиционные, в которых преобладают традиционные ценности, и модернизированные, т.е. отошедшие от традиций в сторону модернистской унификации (Запад).
Как модернизированные определялись те социальные организации и культурные установки, которые выработал Запад и которые отличались индивидуализмом, приверженностью демократии, капитализму, секуляризацией религиозных традиций, обращенностью к науке. Модернистской точке зрения был свойственен исторический оптимизм, видение общего перехода от традиционализма к модернизму как магистрального пути исторического развития, убежденность в том, что у каждого государства (даже только что образовавшегося) есть достаточный потенциал для броска к модернистскому будущему, для уверенного подключения к мировой экономике и наиболее передовой демократии, для создания царства закона и всеобщей образовательной революции, оставляющей традиционность музеям, а религиозную убежденность церковным учреждениям. Наука не знает границ, и она космополитизирует элиты всех стран, создавая планетарное сознание и общий язык.
То были "златые дни" западного оптимизма. Никаких трудностей в отношениях Запада с Россией (отметим, кстати, что для большинства западных интерпретаторов СССР и после 1917 г. оставался "Россией") как с наследницей очень специфического исторического опыта и особой, оригинальной культуры не усматривалось. Сложности виделись лишь в прозелитизме коммунистических фанатиков, в господстве особым образом адаптированной к русским условиям коммунистической идеологии. Стоит отмести большевизм как диковинный вариант западной эгалитаристской теории, освободить Россию от тоталитаризма коммунизма, как себя с неизбежностью проявят общие для всего мира ценности (а именно западные ценности). Т.Парсонс так писал об этом неизбежном "возвращении" России: "Под покровом идеологических конфликтов, оказавших такое глубокое воздействие, возникает важный элемент очень широкого консенсуса на уровне ценностей, вращающихся вокруг комплекса, который мы часто называем "модернизацией"*.
Надо отметить, что теоретики модернистской школы не считали незападные общества внутренне цельными, гомогенными, самодостаточными. Да и за западным миром они не оставляли привилегий на недостижимую особенность. То была (едва ли не слепая) вера в то, что за исторически случайным выходом вперед Запада последует быстрая модернизация незападного мира, прежде всего России, и мировое сообщество отвратится от злосчастной реальности сегодняшнего дня в пользу лучезарного будущего. Короче говоря, национально особенное в России им виделось менее важным, чем то, что внутренне объединяет ее с Западом.
Модернисты не увидели "вызова Запада" как исторически сложившегося цивили-зационного обгона остального мира, для них все дело заключалось в ускоренном развитии науки (которая интернациональна) и максимально быстром внедрении достижений науки в жизнь.
В первые послевоенные десятилетия резкое изменение технологии и обстоятельств жизни было названо в Западной Европе "американизацией". Но как назвать тот же (пусть более медленный) процесс в остальном мире, в частности в России? Никакого термина, кроме "модернизации", не было найдено, и светлая вера в конечное глобальное применение, основанная на победе технологии над идеологией, составляла основу перспективного видения тех, кто рассматривал конфликт России и
^Parsons Т. The Evolution of Societies. Englewood Cliffs, 1966, p.474.
Запада, конфликт первого, второго и третьего миров в широкой перспективе модернизации.
Эта точка зрения, доминировавшая до второй половины 60-х годов, встретила в дальнейшем препятствия, не поддававшиеся интерпретации в духе концепций модернизма, что и вызвало ее кризис как интерпретационной системы. Лучшие умы Запада увидели, что теории линейного прогресса, универсальных ценностей, действенность научного фактора в социальной сфере не адекватны реальности, касается ли дело коммунизма или трайбализма. В общезападной модернистской интерпретации стала все больше видеться идеология, а не хладнокровный критический анализ.
Модернизм показал свою главную слабость в определении мотивации действий отдельных обществ, в частности России. Модернизм мог упростить видение международной мозаики, но он заходил в тупик, объясняя внутренние судороги находящегося под прессом примера и ценностей Запада остального мира. Модернисты в лучшем случае "придавали смысл хаосу", но они не могли убедительно для всех. интерпретировать мотивы и действия таких бросившихся вдогонку Западу стран, как Россия.
В дихотомии Россия - Запад модернистская точка зрения, правильно подчеркнувшая сближающее значение технологического обновления, коммуникационного сближения, информационной взаимодополняемости, не усмотрела все же ряд очень существенных факторов, прежде всего (и главное) фактор цивилизационного отличия, разницы в менталитете, стойкого влияния уникального исторического опыта, который делал Россию иным миром (господствует в ней коммунистическая идеология или нет). Страна, где нет аналога термину "компромисс", где низок уровень самоорганизации, где "фаустовский комплекс" был выметен революционной стихией, собственная модернизация означала нечто отличное от модернизации Запада.
Да и на Западе прямолинейность модернизма вызвала волну критики, потеснившую эту точку зрения в конце 60-х годов. Критики отказывались видеть Советский Союз гомогенным обществом, культурные различия между Россией и Западом стали видеться более отчетливо, выявилась независимая роль культурного кода. Примитивным стало казаться и деление того, что могло быть межцивилизационным различием, на две простые внецивилизационные ступени — традиционную и модерниза-ционную.
Традиции у Запада и России были разные, почему же их модернизированное состояние должно было быть единого качества? Какова независимость культурного кода? На чем зиждется уверенность в конечном торжестве модернизации? Перемены могут привести к универсализации техники и менеджерских приемов, но не к универсализации базовых основ мировидения, веры, кода жизни. Западные критики модернизма вспомнили и известную максиму Ницше о том, что исторический регресс имеет такую же вероятность реализации, как и исторический прогресс. Двигаясь, якобы, по восходящей, смыкаясь где-то в отдаленной исторической перспективе, Запад и Россия на самом же деле, увы, не гарантированы от периодов исторического регресса, а это значит, что направление их развития может на определенных исторических участках оказаться не сходящимся, а расходящимся,
Ко второй половине 60-х годов стало ясно, что модернизационная интерпретация конфликта России и Запада является во многом жертвой идеологии, а не выражением объективного знания. Накал холодной войны, ее влияние на самоанализ стали ощутимы по мере того, как самый острый ее период (1947—1962 гг.) стал уходить в историческое прошлое. Стали очевидны и противоположные по направленности процессы. Например, на Западе население хлынуло из городов в пригороды, а в России в то же время лишь увеличивался исход крестьян в города, и т.п. На Западе этнические зоны стали административными единицами, а в России административные зоны становились этническими единицами (с удивительными подарками одного этноса другому, как, скажем, Крым). Где тут параллельность модернизации? На Западе
модернизация сохраняла лишь острова бедности, в России она медленно поднимала жизненный уровень.
Реальность требовала более адекватной рационализации, и она была Западом найдена. Наступил второй послевоенный этап анализа дихотомии Запад - Россия. Существенным фактом было то, что наиболее пытливые умы Запада усомнились в мировой модернизации, если она не будет учитывать упрямые факты специфического исторического развития, догматы религии, культурное своеобразие, ментальную особенность. Модернизм как господствующий тип объяснения настоящего и будущего в отношениях России и Запада уступил место идеям более молодого поколения западных интеллектуалов.
В 1964 г. была опубликована коллективная монография "Идеология и недовольство" под редакцией Д.Аптера. Участвовавшие в этой работе видные западные теоретики модернизации объявили о неадекватности своей теории фактам мирового развития, отношениям Запада с прочим миром, в частности с Россией. Линейная "прогрессивная модернизация" оказалась неосуществимой. Пожалуй, наиболее важным было определение авторами "идеологии как культурной системы" — это был шаг в верном направлении.
Нельзя было далее все идеи мира подавать вышедшими только из западного источника, следовало учитывать культурное разнообразие мира. Противостояние Запада с Россией уже невозможно было изображать только понятной широкой западной публике схваткой идеи свободы с идеей социальной справедливости. Следовало больше учитывать органическое своеобразие России. Категории культуры и социальной структуры впервые были показаны не как поверхностная виньетка на фоне движения человечества к индустриализации и демократии западного толка, а как базовые, определяющие, особенности развития отдельных регионов, оригинальных цивилизаций. Оптимистической эволюционности и вере в общую цивилизационную дорогу был нанесен удар. Райт Миллс выдвинул тезис об отношениях между историей и биографией. А биографии у Запада и у России были свои и чрезвычайно разнообразные.
Новая волна (1965—1975 гг.) прежде всего обратила внимание на особенности развития всех незападных регионов, России в первую очередь. Прежний постулат "всемирного единства" уступил место отделению лидеров индустриального развития от стран, ищущих оптимальный путь развития. Н.Смелсер, Дж.Нетл, Р.Робертсон, Дж.Гузфилд, А.Голдторп отдали дань исследованию традиционализма и именно с этого угла начали рассматривать мировое противостояние, кульминацией которого была поляризация Запада и России. В конечном счете ими было создано новое видение проблемы, суть которого заключалась в том, что мировая история представляет собой не плавную эволюцию, а совокупность жесточайших катаклизмов, что Россия, как и прочие регионы, не плавно вплывает в расширяющийся ареал Запада, а рвется в будущее сквозь трагедии войн и революций^. Б.Мур предложил в 1966 г. заменить понятия "модернизация" и "эволюция" понятиями "революция" и "контрреволюция"^. В центр дискуссий встали понятия: мировое первенство, эксплуатация одного региона другим, мировая стратификация, значение неравенства для двусторонних отношений. Россия и Запад перестали видеться силами, следующими параллельными курсами к единому будущему. Модернизация (эволюция) уступила место конвульсиям (революции).
^S m else r N. Essays on Sociological Explanation. Englewood Cliffs, 1968, Nettle J., Robertson R. International Systems and Modernization of the Societies. N.Y., 1968, G u s-field J. Tradition and Modernity: Misplaced Polarities in the Study of Social Change. — "American Journal of Sociology", 1967, № 72, pp.351-362; G о ldthorp e 1. et al. The Affluent Worker and the Class Structure. Cambridge, 1969. ^M о ore B. The Social Origins of Dictatorship and Democracy. Boston, 1996, pp.7—8.
Речь, во-первых, идет о представлении, что в мире происходит гигантская крестьянская революция, бунт "мировой деревни" против "мирового города". Во-вторых, обозначилось противостояние и подъем желтой и черной рас. В-третьих, западная культура после периода нарочитого гедонизма породила массовую культуру, нашедшую восхищенных адептов в городах незападного мира. В-четвертых, молодежь Запада и России потеряла прежнюю, основанную на идеологии взаимную подозрительность, и этот процесс пошел вширь и вглубь. Результатом вышесказанного стало создание нового климата, в котором более, чем прежде, признавалось различие между Западом и его восточными соседями, отрицалась параллельность развития. Дихотомия традиционализма (как синонима отсталости) и модернизма сменилась более сложной картиной. Характерным стало подчеркивание капитализма как основополагающей черты Запада, как причины противодействия Советской России. Для взаимозависимости и единого будущего не осталось более места. Капиталистический Запад потерял ауру безусловной рациональности, пафоса освобождения человечества и ^ стал в подаче антимодернистов жестоко жадным, несущим соседним регионам беды, поощряющим анархическое развитие.
Все это как бы приподняло Россию, сделало ее носителем легитимной альтернативы. Тем более, что историки-"ревизионисты" как бы сняли с Москвы вину за начало холодной войны.
Сторонники антимодернистского направления лишили Запад ауры сугубого носителя прогресса, а Россию перестали изображать как олицетворение агрессивного идеологически окрашенного традиционализма. Они высветили бюрократический характер западной государственной машины, показали репрессивную сторону западной демократии и в то же время "простили" России импульс изоляционизма и антизападной враждебности как синдром частично непонимания Запада, частично западной бесцеремонности. А.Стилмен и У.Пфафф писали в 1964 г., что наивно видеть в Советском Союзе полномасштабную угрозу Западу, поведение СССР на внутренней и внешней арене обусловлено именно недостаточным потенциалом полновесно ответить на вызов Запада^
Антимодернисты пошли еще дальше. Они признали демократию практически недостижимой в развивающихся странах, и эта оценка относилась частично к СССР -в той мере, в какой он был развивающимся государством. Превозносимый прежде свободный рынок (колыбель демократии и т.п.) стал подаваться инструментом гарантированного удержания незападных стран в состоянии неразвитости и отсталости. Соответственно, социализм даже российского типа получил право на оценку в качестве инструмента прогресса, достигаемого в борьбе с западными ценностями. Запад подвергся небывалой критике. Разумеется, здесь давно знали и Маркса, и Шпен-глера, но никогда еще критическое умонастроение не было практически господствующим. Не рыночный механизм, а социализм стал подаваться дорогой в будущее. Впервые — и единственный раз — Россия стала для Запада едва ли не примером развития.
Частично это можно объяснить конкретными событиями эпохи: русские первыми стали использовать энергию атома в мирных целях, первыми вышли в космос, создали суда на воздушной подушке, синхрофазотрон и т.п. Индивидуализм и жадность Запада перестали видеться несравненным источником материального прогресса и морального совершенствования. Одновременно СССР приобрел ауру едва ли не "земли будущего" для очень влиятельной части западных интеллектуалов. Запад впервые в своей истории одновременно стал ироничен по отношению к самому себе и терпимо-восторженно внимателен по отношению к России как единственному на тот период полновесному ответу на западный модернизационный вызов. "Мы живем в
*S t i II m a n A., P faff W. Politics of Histeria. N.Y.. 1964, p.4.
переходный период, двигаясь в направлении социалистического способа производства"^, — писал Э.Уолерстайн в 1979 г.
Однако в конце 70-х поведение Советской России в третьем мире снова стало рассматриваться как реальная угроза Западу; интеллектуальный флирт с социализмом был окончен по многим причинам. Одной из них было то, что СССР отнюдь не приобрел "интеллектуальной свежести" в конформистской обстановке правления Брежнева.
С конца 70-х на интеллектуальную арену Запада вышло третье за послевоенный период направление в мирообъяснении - постмодернизм, который господствовал до начала 90-х годов. Этот вид социальной интерпретации отбросил прежнее антимодернистское самобичевание, снял с Запада вину за беды мира и постарался посмотреть на мир (в том числе и на проблему Запад—Восток) под новым углом зрения — менее идеологически, более "объективно", заведомо более отрешенно. Вождями постмодернизма в экономической теории были С.Лэш, Д.Харви, в теории культурного развития мира - Ж.-Ф.Лиотар, М.Фуко^.
Постмодернизм "победил" антимодернизм простым вопросом: если будущее за социализмом, то почему Россия (как всегда называли СССР политологи-советологи") не дает Западу образцы такого будущего? Какой смысл в радикалязации Запада, если это не приносит ему обновления, не оживляет его экономику, мораль, устойчивые ценности? Если антимодернисты отказывались видеть в России угрозу, то постмодернисты решительно отказались видеть в ней пример. Призыв использовать русский опыт для Запада стал казаться аберрацией мышления. Склеротическое мышление русских в 80-е годы не только не привлекало, но отпугивало. То, что прежде привлекало западных критиков, стало апофеозом примитивной реальности. Идеалы левых и либералов просто стали исторически иррелевантными. Запад строил новый технологический мир, а третий и второй миры (с Россией во главе) лишь покорно следовали за технологическим и идейным лидером, роль которого Запад осуществлял безусловно.
Постмодернисты считали важнейшим фактором культурной и материальной жизни проделанный Западом "новый и невообразимый бросок"^. И никто пока не смог повторить этого поразительного пути. Запад, хороший или плохой, но лучший из миров: "Постмодернизм отображает внутреннюю правду вновь возникающего социального порядка позднего капитализма"^.
Здесь мы приближаемся к сердцевине постмодернистского видения мира, его особенности в оценке дихотомии Запад—не-Запад. Перенося фокус внимания на личность, на персональную судьбу, постмодернисты, как модернисты до них и вопреки антимодернистам, выдвинули принцип универсальности мира, способности повсюду в нем пойти собственным путем. Разрыв между Западом и вторым и третьим мирами как бы нивелируется, поскольку речь идет не о компактных государственных группировках, а об индивидуальностях, о персональной судьбе, которая может быть в принципе схожей у представителей всех трех миров. В этом смысле постмодернизм снова как бы замаскировал революционизирующую сущность 500-летней непрерывной революции Запада.
В указанном смысле российский социализм, эффективный или неэффективный, для постмодернистов оказался не звездой будущего, а почти что анафемой. Конец утопий и "прогрессивных идеологий" означал, помимо прочего, что Запад и Россия
\Vallerstein Е. The Capitalist World-Economy. N.Y., 1979, p. 133.
Lash S. Sociology of Post-modernism. London, 1990; Harvey D. The Condition of Post-Modernity. London, 1989; Lyotard J.-F. The Post-Modem Condition. Minneapolis, 1984; Foucault M. To Discipline and Punish. N.Y., 1976.
J ameson F. Post-modemism and Consumer Society. In: Post-modemism and Its Discontents. Ed. by E.Kaplan. London, 1988, p.25. ^Ibid., p. 15.
идут к одному будущему, и Россия в этом походе сильно отстает. Радикальный антимодернизм потерял всякую привлекательность как бесполезно сбивающий с толку и сугубо поверхностный в высокой оценке незападных (российских) ценностей. Постмодернизм в отличие от модернизма не делил мир на "современную" и "архаичную" его часть (к которой явственно примыкала Россия). Постмодернизм отказался от противопоставления модернизма и традиционализма, настаивая на том, что существуют общеуниверсальные ценности, но эти ценности не сугубо западные, а более широкого характера. Запад разделяет их как часть света, получившая свободу выбора. Когда через энное время такую свободу получит Россия, она тоже ощутит прелесть локального, частного, особого, незаангажированного, раскрепощенного.
Так постмодернизм оригинальным образом связал распадавшийся по социальному признаку мир. В интересующем нас ракурсе он отказался считать Запад особым регионом, будирующим остальной мир, ведущим его к переменам, зовущим за собой и корежащим местные традиции. Своей иронией постмодернизм буквально убил идеализм идеологически ориентированных теоретиков.
Но что постмодернисты могли дать взамен (мы имеем в виду макро-теорию) на фоне эпохальных мировых сдвигов 1989—1991 гг., нарушивших устоявшуюся картину мира, поставивших противостояние Россия—Запад в совершенно иной контекст, а затем и ликвидировавших это противостояние? В известном смысле после этой революции завершилась своеобразная изоляция России, она сама раскололась, обнаружив себя на карте в допетровских пропорциях. Потребовалось новое осмысление проблемы усилившегося Запада и ослабевшей России.
Наступила следующая, четвертая фаза послевоенного осмысления отношений Запада и России, в которой западные теоретики во многом находятся по настоящее время. Феноменально быстрое крушение того, что еще совсем недавно рассматривалось как реальная альтернатива Западу, вызвало среди западных теоретиков своеобразный шок. Как пишет К.Джовит, "почти половину столетия границы в международной политике и в идентификации ее участников напрямую определялись наличием ленинистского режима с центром в Советском Союзе. Исчезновение его представило собой фундаментальный вызов этим границам и идентичностям... Исчезновение границ чаще всего имеет травматический эффект, тем более, что они были определены в столь категорических формах... Теперь мир снова вступил в период Творения, переходя от централизованно организованного, жестко скрепленного и истерически болезненно относящегося к непроницаемости своих границ состояния к новому, характерному неясностью и всеобщим смешением. Теперь мы живем в мире, хотя и не лишенном формы, но находящемся в состоянии Творения"^. Рухнувший в России социализм заменили достаточно неясные структуры, не сумевшие определенно выстроить государственную пирамиду, но словесно обозначившие свою привер-жейность сближению с "новым Западом" на основе ослабления роли государства в экономике, приватизации, перехода к рыночным структурам. В России началась драма верхушечного строительства капитализма, что в условиях отсутствия стабильности в государстве и обществе и, главное, поразительной неподготовленности населения, исповедовавшего ценности, далекие от "фаустовского комплекса" и того, что на Западе называют "протестантской этикой", обернулось жестокими общественными конвульсиями.
Концептуализация происходящего в России стала крупным вызовом западной общественно-исторической теории.
Но уже в 1990 г. С.Лукес сделал Заключение, что "отныне мы должны исходить из того, что будущее социализма, если у него еще есть будущее, лежит в рамках
^"Zeitschrift fur Sociologie", Juni 1994, S.183.
капитализма"^. Мир снова, как и 40 лет назад, стал видеться универсальным в виде огромной пирамиды с Западом на вершине. Ф.Фукуяма объявил о конце истории, так как даже Россия отказалась видеть альтернативу либеральному капитализму. Единый мир, универсальные ценности, идейная и материальная взаимозависимость снова стали видеться главными характеристиками мира, где Запад выиграл крупнейшее в XX в. состязание, сделав противопоставление ему России бессмысленным, по крайней мере на одно поколение. Дело не только в крахе Организации Варшавского Договора и СССР. Задолго до этого, в десятилетие 80-х годов Запад как бы ощутил новый подъем — экономический, идейный, моральный. СССР явно отставал, привлекательность его общественной модели ослабевала, в его будущность перестали верить даже "столпы" коммунизма из Политбюро ЦК КПСС.
С другой стороны, новые индустриальные страны Азии делали свой замечательный рывок на сугубо капиталистических основах. Такие авторы, как П.Кеннеди, указали на возможность своего рода присоединения к лидерству Запада претендентов, подобных России, если они не увязнут в идеологических спорах и мобилизуют возможности свободного предпринимательства^. Рейганистская Америка и тэтчерист-ская Британия стали лицом Запада, новый свободный капитализм — его знаменем.
Неолиберализм Клинтона, денационализация экономики от Франции до Скандинавии как бы оживили "фаустианскую" силу Запада, ослабили его социал-демократические "путы". Такие теоретики, как Дж.Коулмен, призвали Запад к новой героике: освободить рынок и тем самым придать западному обществу новую энергию, прекратить сибаритский регресс, оживить социальную жизнь, дать более надежный шанс на лидерство и в следующем тысячелетии^. Россию как бы звали в это новое свободное капиталистическое предприятие, а она словно забыла о неимоверных трудностях и тяготах присоединения к Западу, характеризующих русскую историю со времен Петра 1. Неофиты "смелого западничества", позабыв об уроках отечественной истории, бросились в 1991 г. "на Запад", стремительно меняя прежние формы общественной и экономической жизни страны.
Из победы Запада и поворота России в его фарватер западные теоретики сделали определенный вывод. "Четвертая волна", четвертая интерпретация, названная Э.Ти-рьякьяном и Дж.Александером "неомодернизмом", привела Запад к следующим выводам: "Поскольку возвращение к жизни свободного рынка и демократии произошло в общемировом масштабе, а демократия и рынок категорически являются абстрактными и всеобщими идеями, универсализм снова стал живительным источником социальной теории"^. Рынок, столь обличавшийся 20 лет назад, стал орудием прогресса, объединительной мировой силой, рациональным инструментом оформления отношений Запада с восточными и прочими соседями^ Как и 50, 100 и 300 лет назад мир стал понятным, а его части соподчиненными: локомотив Запада тащит гигантский поезд, он — его движущая сила; среди вагонов этого поезда затерялся и уменьшившийся в размерах вагон с надписью "Россия". И это провозглашение права сильного на руководство стало подаваться как вызволение духа свободы, демократии и справедливости^.
Lukes S. Socialism and Capitalism. Left and Right. — "Social Research", 1990, vol.57, No.3,
PP.571-578.
"Kennedy P. Preparing for the Twenty-First Century. N.Y„ 1993, p.29. ^C oleman J. Foundations of Social Theory. Cambridge, 1990, ^"International Sociology", 1991, No.6, pp.l65-180.
P rzeworski A. Democracy and the Market: Political and Economic Reforms in Eastern Europe and Latin America. N.Y„ 1991; Моепе К., Wallerstein M. The Decline of Social Democracy. Working Paper No.225, Institute of Industrial Relations. Los Angeles, 1992; Holton R. Economy and Society. London, 1992.
^S herwood S.-J. Narrating the Social. In: Dramatizing Facts: the Narratives and Lifestories. Ed. by T. Liebes. N,Y„ 1994.
Дух рынка представляется духом человечности, переход России из состояния самостоятельной попытки модернизации к подчиненному положению "ученика Запада" — ярчайшим примером триумфа универсальных (т.е. западных) ценностей. Как писал Александер в 1994 г., "Михаил Горбачев вторгся в драматическое воображение Запада в 1984 г. Его лояльная, все возрастающая всемирная аудитория со страстью следила за его эпохальной борьбой, ставшей в конечном счете самой продолжительной общественной драмой за весь послевоенный период... Она произвела на аудиторию своего рода катарсис, который пресса назвала "горбоманией". Запад приветствовал героя, снова сделавшего мир понятным, "закрывшим" лихорадивший Запад со времен Маркса социальный вопрос и постаравшегося привлечь Россию к партнерству с Западом: "Некогда мощные враги универсализма оказались историческими ископаемыми" ^.
Окружавшие Горбачева политологи и экономисты несомненно следили за волнами господствующей западной мысли, и они никогда не пришли бы к воспеванию рынка, скажем, в 60-е годы, когда на Западе царил другой архетип. В атмосфере победы неолибералов-рыночников в рейганистско-тэтчеровском мире лучшие умы России привычно поверили в "последнее слово". Так до них верили в деятелей Просвещения, в Фурье, Прудона, Бланки, анархизм, марксизм, ницшеанство. Сработал рефлекс.
В системе Россия—Запад этот рефлекс привел между 1989— 1991 гг. к существеннейшим результатам. Россия покончила с противостоянием и постаралась встать по одну сторону с Западом. Трудность представили лишь всегдашние обстоятельства истории и географии.
Последовавшие попытки реформы в России на Западе многими были встречены скептически. Там не преминули отметить "упрощенчества" Дж.Сакса, бывшего консультантом по реформам при российском правительстве, отметив, что "новый моне-таристский модернизм игнорирует жизненные потребности в социальной солидарности", не говоря уже об исторической особенности России. "Такие институциональные структуры, как демократия, закон и рынок, являются функциональными необходимостями в определенных случаях... однако они не являются исторически неизбежными или линейно достигаемыми результатами, равно как не являются они панацеями для решения внеэкономических проблем"^. Создание рынка, государства, закона или науки зависит от, так сказать, идеалистических представлений, стратегической позиции, истории, солидарности определенных социальных групп — все это было отмечено неомодернистами, авторами наиболее влиятельной создаваемой ныне парадигмы мирового развития.
Оценивая предварительные результаты этого главенствующего ныне теоретического направления в западной политологии, вспомним западную же мудрость 15-летней давности: "Модернизационная теория служит идеологической защите доминирования западного капитализма во всем остальном мире" ^.
Глобализация прекрасно выглядит в теоретических работах ранних и нынешних модернистов, но в реальной жизни минимальная степень реализма требует признать культурные и политические асимметрии между развитым центром и огромной околозападной периферией. И еще один ключевой момент. Как пишет Ф.Буррико, "характер и степень модернизации можно определить по тому, как мы определяем солидарность"^. Если современный западный мир забудет об этом условии модернизацион-ного развития, его достижения 1989— 1991 гг. обесценятся.
^"Zeitschrift fur Sociologie", Juni 1994, S.186, 187. ^Ibid., P.191.
^G iddens A. Sociology: A Brief but Critical Introduction. London, 1982, p. 144.
В ourricaud F. "Universal Reference" and the Process of Modernization. In: Patterns of Modernity. Ed. by Eisenstadt, vol. I, London, 1987, pp. 19-21.
Неомодернизм конца XX в. имеет очень важную особенность. Впервые, на волне глобального успеха, Запад начал медленно, но верно приходить к выводу, что, хотя он и преодолел серьезнейший в своем 500-летнем подъеме вызов (Россия), однако при всем могуществе уже не может с гарантией полагаться на мировой контроль. Своего рода предвестием были идеи П.Кеннеди, впервые, возможно, со всей академической серьезностью указавшего Западу не просто на теории в духе Шпенгле-ра—Тойнби (что все мировые империи в конечном счете закатываются), а на поразительную новую реальность: при всем могуществе Запад уже не может диктовать свою волю, например, огромной Азии^. 16%, которые приходятся на белую расу, не могут диктовать волю остальному миру. Выигрывая на российском фронте, Запад, возможно, теряет на дальневосточном или азиатско-тихооксанском.
Как оказалось, Вебер был не совсем прав, делая главным источником творческой активности протестантскую этику. Конфуцианство и буддизм во многих отношениях эффективнее использовали конвейер Форда. Предоставив трудолюбивым азиатам часть своего рынка, Запад, возможно, сыграл против себя.
Итак, послевоенный период мыслительного творчества западных идеологов как бы завершил полный круг. Они начали мироосмысление после 1945 г. с идеи общемирового порядка (ООН), в 60-е годы подвергли критическому анализу вселенский оптимизм, в 70-е мирились со множеством путей в постмодернистских конструкциях и завершили круг гимном демократии и глобальному рынку. Россия как объект исследования занимала в этом 50-летнем анализе качественно разные места. Модернисты первого послевоенного периода видели в ее социальном эксперименте искаженный путь к тем же западным ценностям. Антимодернисты 60—70-х годов признали ее право на оригинальное развитие и некоторое время пребывали в иллюзиях. Постмодернисты игнорировали ее, разочаровавшись в российском социальном опыте, но готовы были предоставить ей "самостоятельный шанс". Неомодернисты отвергли русский социализм как параллельный путь и снова начертили магистральную дорогу, пролагаемую Западом как авангардом, чьи мысли, деяния и технология имеют первостепенное значение для всех.
Собственно триумф Запада длился недолго: с присоединения России к Западу в битве с мусульманами в Персидском заливе до тупика, в который он зашел (теперь уже никак не по вине России) в прежней Югославии, Сомали, Руанде, Алжире. Новый мировой порядок продержался между январем 1991 г. и весной 1992 г., между сбором под знаменами США против Ирака и агонией Югославии, где основные мировые силы уже не держались общей позиции, в которой Россия заняла отличную от англо-французской и еще более отличную от американской (не говоря уже о германской) позицию. Партнерство России и Запада довольно быстро прошло стадию эйфории: от мальтийской встречи (1988 г.) Горбачева и Буша до подписания Договора по стратегическим вооружениям в январе 1992 г. президентами Ельциным и Клинтоном. Далее наступили суровые будни.
Анализ и объяснение России, ее внутренних процессов и внешней политики никогда не были легким хлебом для западных специалистов. Закрытая страна, иные традиции, особый менталитет населения, чуждая парадигма восприятия жизни и судьбы, власти и богатства, идеологии и жертвенности, труда и достатка, правды-истины и правды-справедливости.
Поскольку сложности вызвал анализ самой антизападной модели внутреннего устройства России, непростым оказалось и осмысление Западом внешней политики Советского Союза в послевоенное 50-летие.
~~К ennedy P. The Rise and Fall of Great Powers: Economic Change and Military Conflict 1550-2000. N.Y., 1987.
56
У западных интерпретаторов поведения крупнейшей и независимой от Запада силы возникли немалые сложности. Выдвинутая Дж.Кеннаном модель "заполнения вакуума" — наиболее популярное объяснение советской внешней политики в 40— 50-е годы — стала терять сторонников. Новые факты международной жизни подорвали ее релевантность. Как совместить тягу к "заполнению вакуума" с уходом советских войск с территории Дании, Норвегии, из Ирана, Австрии, Румынии, с отказом от военных баз в КНР и Финляндии? В качестве объясняющей поведение России теория "вакуума" должна была потесниться под напором не соответствующей этой теории реальности.
Новый главенствующий в западной политологии стереотип взаимодействия с Востоком, который можно назвать моделью воспитания, "увязки", был выдвинут на авансцену западного теоретизирования в 60—70-е годы усилиями группы политологов, среди которых выделились Г.Киссинджер и М.Шульман: поведение России в противостоянии Западу — величина переменная, не исключающая дружественности и зависит от ответных, позитивных или негативных, шагов Запада. Сторонники идей "поддаваемости России воспитанию" были уверены в своей способности стимулировать проявления "позитивных" черт советской внешней политики и свести к минимуму "негативные" проявления. Охладил пыл адептов этой школы как всегда конкретный политический опыт. Нежелание "воспитуемых" встать в позу послушных учеников (в Эфиопии, Анголе, Мозамбике и, конечно же, в Афганистане) привело в 80-е годы к кризису этой концепции. Их наследники во второй половине 80-х не сразу осознали возможности диалога с вооружившейся "вселенским гуманизмом" горбачевской командой.
Поскольку имеется обширная интерпретационная литература, неизбежно возникает законный вопрос: в чем заключалась слабость западного подхода к анализу России, оказавшегося преимущественно неадекватным. Выскажу свои суждения по этому вопросу.
Первое. Советологи, кремленологи и русисты безусловно преувеличивали степень стабильности и мощи объекта своего изучения. В общем потоке слышны были трезвые голоса. Скажем, к ним можно отнести ревизионистскую литературу 60— 70-х годов; интерпретацию советской политики С.Амброузом в "Подъеме к глобализ-му" (1983); обстоятельный труд "Стратегия сдерживания" Дж.Геддиса (1982). Но подавляющее большинство политологов Запада уверовали (и настойчиво убеждали других), что СССР — супердержава такого масштаба, что ей не страшны конфликты "по всем азимутам", что она готова (и способна) ринуться одновременно к теплым водам Индийского океана и к прохладной Атлантике. В целом основная продукция западной политологии покоилась на неверной базовой посылке, которая чрезвычайно преувеличивала устойчивость и потенциал Советского Союза — как внутренний, так и внешний. Западная политология не видела внутренних противоречий советского общества. Не видела того, что большевики по-своему решили проблему межэтнического единства (Запад считал его данностью), что экономика СССР с трудом воспринимает новации, что система управления страной имеет критические дефекты. Короче, внешность маскировала внутренний мир, куда западные аналитики проникали с большим трудом. Одним из главных результатов этой переоценки было восприятие многих оборонительных действий советской стороны как наступательных, что держало мир в состоянии колоссального напряжения.
Второе. В оценке советского общества западные политологи исходили из той презумпции, что внутри него идет борьба демократов и консерваторов, что тоталитарная система мешает нынешним и потенциальным диссидентам трансформировать общество в направлении западного образца. Позднее пришлось убедиться, что большинство диссидентов боролись прежде всего за собственную самореализацию, и это объясняет поразительный факт невозвращения диссидентов на родину после 1991 г. (в отличие от 1917 г.). Запад преувеличил значимость нелегальной оппозиции, невер-
но оценил ее силу, характер и цели. Это помешало ему увидеть реальные противоречия советского строя.
Третье. Чрезвычайной оказалась переоценка эффективности той государственной машины, которую по привычке на Западе называли тоталитарной. Бедой Советского Союза была и осталась в России абсолютно недостаточная эффективность государственного аппарата, сугубо словесная реакция на политику центра, отсутствие подлинно значимых рычагов регуляции национальной жизни. Наблюдая за исследуемой страной из своих подлинно эффективных государственных механизмов, западные политологи придавали Советской России черты постиндустриальной страны, тогда как она всего лишь стремилась выпутаться из феодальной неэффективности.
Четвертое. Коммунистическая партия представлялась всемогущим механизмом, управляемым ЦК — интеллектуальным колоссом, полагающимся на тотальное отслеживание противников режима. Однако в решающие годы и месяцы своего кризиса она предстала перед всем миром как давно лишившаяся всякого социального (не говоря уже о революционном) пафоса бюрократическая машина, не реагирующая даже на акции по собственному уничтожению. Совершенно ясно, что Запад не проследил и не понял эволюции КПСС между 1953 и 1991 гг., не увидел смягчающей функции "застоя", не оценил гуманизации некогда почти террористической организации, долго не мог увидеть собственного союзника в столь яростно обличаемой номенклатуре. Кремленологи не усмотрели в деятельности Центрального Комитета борьбы автохтонов и интернационалистов, не оценили по достоинству функции аппарата и ближайшего окружения генерального секретаря, не учли изменения стиля и пафоса деятельности партийного руководства — той силы, которая, как показала история, оказалась отнюдь не враждебной западным идеалам.
Пятое. Армия (и в целом оборонная среда) получила неадекватную интерпретацию. Завороженные числом танков западные специалисты не оценили отсутствия подлинно наступательных элементов: агрессивного боевого духа, поощрения самостоятельных действий, идеологии порыва, поощрения спартанского самоотрешения. И, что уж совсем удивительно, они не усмотрели изменения психологической обстановки в казарме — появления межрасовой и этнической вражды, раскола между солдатами, сержантским и офицерским корпусом. Только слепой заданностью можно объяснить невнимание западных специалистов к факту полного безразличия советского военного руководства к современным формам ведения боевых действий, продемонстрированным в сражениях за Фолкленды и в Персидском заливе. Герои Тома Клэнси, а не реальные русские генералы, являлись в стратегических обзорах западных военных журналов. Между тем этих реальных генералов Запад мог видеть на переговорах ОСВ — СНВ и, что важнее, на афганском театре военных действий.
Шестое. И, пожалуй, главное. С упорством, достойным лучшего применения, западные эксперты и историки не оставляли за Советской Россией права на собственную цивилизационную особенность, на особенность русского менталитета, на поразительно уникальный восточнославянский опыт, на сложившуюся веками парадигму народного мышления, на безусловно отличный от западного менталитет. Знакомые клише переносились на русскую почву, советскому президенту приписывался образ и стиль, понятный по американскому аналогу, система управления и кризисного реагирования интерпретировалась в западных терминах и понятиях. Главная ошибка в восприятии 90-х годов — непонимание значимости отхода КПСС от руководства государством, произошедшего еще до августа 1991 г. В той мере, в какой мы владеем аналитическим материалом западных авторов, искавших ключевую точку отсчета "крушения советской империи", можно утверждать, что они не увидели ее, а она заключалась в ликвидации промышленных отделов райкомов, горкомов, обкомов, что сразу же изменило систему власти, распределения и менеджмента в советской экономике. По существу, рухнула единственная (хотя и малоэффективная, волюнтаристская и т.п.) пирамида общегосударственной власти. Тот день, когда М.С.Горбачев
определил задачу КПСС как сугубо идеологическую - еще до избрания его президентом и еще, разумеется, задолго до ликвидации пресловутой шестой статьи конституции, - был днем конца Октябрьской революции 1917 г. В западной политологии это решение было воспринято в основном как маневр реформатора в борьбе с консерваторами, хотя само принятие этого решения было возможно лишь в отсутствие всякой консервативной оппозиции. Вообще западные интерпретаторы российских событий, находясь в мире привычных для себя представлений, немало туману напустили по поводу этой самой "консервативной оппозиции", некоего противоборства Горбачева с Лигачевым. Разве не ясно было, что, меняя трижды состав ЦК, Горбачев уже давно избавился даже от потенциальных оппозиционеров в нем. .
Эта нужда западных аналитиков в контрастной картине, в живописании битвы темных сил со светлыми вообще повсюду проглядывается в 90-е годы и свидетельствует, что источником их информации были радикал-демократы России. В роли темных сил перебывала череда организационных импотентов от Лигачева до Руцкого. Нигде и никогда за ними не шли значительные политические силы, никогда они не пользовались подлинно массовой поддержкой, но неосоветологи продолжают следовать многолетней парадигме. Это, в общем-то не характерное для Запада манихейство, проявило себя в данном случае как нельзя более контрастно.
Словно заразившись идейной непримиримостью русской политической сцены, очень многие западные советологи уже в 1990 г. и, конечно же, в 1991 (еще до августа) начали переходить в стан "мятежного русского президента". С несвойственным для обычно хладнокровных западных обозревателей энтузиазмом они обозначили волну поднявшихся в российском парламенте сил, во-первых, как носителей демократических ценностей и, во-вторых, как более эффективных устроителей государства. Президент Буш еще держался традиционного курса, а значительная доля американских политологов уже выступила с критикой "излишней" сосредоточенности на фигуре президента СССР. Это помогало легитимизации новых российских политических сил. Как позицию, эту поддержку можно понять, но одностороннее определение указанных сил в качестве конструктивных и несущих демократические ценности было, мягко говоря, упрощением ситуации.
Почти все журналисты, аккредитованные в Москве, в опубликованных на Западе книгах подали свою версию "второй русской революции". Профессионализм западного журналистского корпуса известен, он не нуждается в комплиментах. И все же не проходит ощущение: даже лучшие из очевидцев, настаивая, что пишут летопись событий, перемежают факты личностными оценками, не посягая при этом на макроанализ случившегося. А случилось немалое: рухнула вторая сверхдержава мира, и объяснения типа того, что "плод перезрел", что за 70 лет строй просто сгинул, недостаточны для жаждущего объяснений читателя и по ту, и по эту сторону. Как частные очевидцы событий, западные журналисты вне подозрений, но им в высшей степени требуется "стори" — связный рассказ с кульминацией и развязкой, с положительными и отрицательными героями, с эпикой и патетикой (чаще всего абсолютно не согласующимися с серыми буднями реальной жизни). Скажем, во всех основных кульминациях 90-х годов (август и декабрь 1991 г., весна 1992 и 1993 гг., октябрь и декабрь 1993 г.) наиболее поразительным фактом было глухое молчание подавляющей части народа. А в репортажах журналистов, поставляющих основной материал специалистам россики, толпы народа бушевали и рвались к действию.
Возможно, западной объективности вредит тема "любимого" героя. Между осенью 1985 г. и весной 1991 г. таким героем был генсек ЦК КПСС и президент СССР, после — президент России. Любимому герою прощается все, поскольку средства оправданны высшей целью, а в наличии таковой западные специалисты предпочитают не сомневаться. Даже доверчивый русский народ позволил себе минуты сомнений, но серьезные западные специалисты у скептических русских видят лишь тайную тоску по утраченному. В целом тема внутренней критики действий кремлев-
^
ского режима стала в 90-е годы очень нелюбимой среди западных экспертов — тех самых, которые в 70—80-е годы сражались за права отдельного человека, в следующее десятилетие вдруг решили, что все средства "реформаторов" хороши.
Между западным русоведением и российским самосознанием образовался своего рода провал в отношении послекоммунистического синдрома. В России значительная часть населения еще разделяет коммунистические взгляды, с которыми, не мудрствуя лукаво, попросту связывает свою жизнь, триумф в великой войне, декларативную основу учения. Российские критики и противники коммунизма горды скорым уходом его с главенствующих высот, заслугу чего они (справедливо) видят в собственных действиях. Ни в том, ни в другом лагере нет и в помине стремления "покаяться перед всем миром". Правящая элита ищет международного признания и одобрения столь скоро осуществленной ими развязки с русским коммунизмом,
Позиция западных экспертов иная. Они видят Россию виновной в коммунистическом зле, в навязанных другим народам режимах, в прежнем тоталитарном искажении основ жизни — попросту в соучастии в одном из преступлений XX в. Здесь происходит полное размыкание сторон, и это очень вредит западным обозревателям и интерпретаторам постсоветских событий. Подспудная тема необходимости покаяния создает представление, что у современной России есть некий долг, который она должна отдать мировому сообществу. До тех пор пока это недоразумение будет существовать, страдающей стороной будут общие отношения России и Запада.
Встает еще один, возможно, наиболее актуальный вопрос: годятся ли западные экономико-политические рецепты для России? Не счесть числа конференций и симпозиумов по макровопросам (рынок, демократия) и более мелким (конвертируемость рубля, частное владение землей и т.п.), в которых западные специалисты предоставили цельные (и не очень) советы, рекомендации, проекты российского переустройства. К 1997 г. только ленивый в России не признал ограниченную ценность данных советов — настолько очевидны экономические и политические сложности. Мир западного анализа реагирует не только без исконной четкости, но и по существу игнорируя саму возможность релевантности западного анализа трудной российской действительности. Западная политическая наука призывает Россию к жертвам, которые она никогда не рекомендовала бы собственным правительствам. По сути, она предлагает провести еще один исторический эксперимент, не будучи уверенной в удачном исходе. Легкость в отношении российских жертв подрывает главное: традиционное русское уважение к западной мысли, экспертизе, подходу, моральным основам.
Из вышеизложенного вытекает следующий вывод. Положительным итогом прошедшего десятилетия для России является ее открытие миру, удаление изоляцион-ности на задний план, тяга к сближению с Западом. На этот счет у российского населения и прежде всего у российской интеллигенции есть глубокие симпатии. Именно они призваны погасить паранойю прежних лет, лишить оснований ксенофобию, обеспечить стране воссоединение с западной частью мирового сообщества. Правды ради признаем, что часть этих симпатий, ориентирующаяся на традиции западного гуманизма, крепка, но другая, исходящая из особенностей русского менталитета и недостаточного знакомства с Западом — иллюзорна.
Без преувеличения западная политология активно участвует в совершаемом Россией повороте. Каким будет финал этого поворота, сейчас не может сказать никто, настолько флюидна российская реальность. В этой критической обстановке важно внести элемент трезвого анализа, понимания — если не симпатии. Интеллектуальная и моральная поддержка Запада сейчас нужна так же, как, возможно, только в 1941 г.